Что такое глубина? Та самая, в которой Августин не увидел зла? Эту глубину созерцал Гераклит как вечно живой огонь, а Мертон понял как огонь любви: на поверхности вражда и войны, а в глубине – любовь. Это огонь без дыма, там сгорает обида, возмущение, желание справедливой расплаты, правосудия...
Это тот уровень нашей душевной жизни, где личность – залив, слившийся с океаном. Это уровень, на котором Иов услышал Бога, прикоснулся к его бесконечности и потопил в ней всю боль. Но это только метафоры, подобные метафоре созерцания, найденной Мертоном: как будто ты прикоснулся к Богу или Бог прикоснулся к тебе...
Мы попадаем в порочный круг: глубина – это уровень, где прикасаешься к Богу; а Бог – имя реальности, ощутимой на последней глубине. Логика здесь зашкаливает. Каждое определение есть отрицание, установление пределов, берегов. Но последняя глубина бескрайня, в ней нет никаких пределов и никакой двойственности, доступной анализу. Там исчезают человеческие понятия, в которых мы запутываемся, подходя к Богу, и остается только Бог, непостижимый умом и ощутимый только сердцем, полным любви, переполненным любовью, так что любовь изливается на всех, не различая добрых и злых.
Почувствовав эту глубину, люди прощают своих врагов, отбрасывают вражду, как ветхое платье, – не побеждают свои страсти, а освобождаются от них, как от засохших струпьев. Если есть борьба, если необходима победа – глубины еще нет и надо искать глубины, искать созерцания, в котором глубина раскрывается перед внутренним взором и в ней – тишина, безветрие духа. Нет логических проблем.<...>
Человеку надо чувствовать в себе много уровней глубины, чувствовать лестницу, по которой можно подыматься и опускаться. Он так задуман, и в нем есть возможность открыть в себе более глубокие уровни и потом научиться переходить на поверхность и возвращаться вглубь. Мышкину его глубина была дана как-то внезапно, без школы переходов, и он гибнет от своего "идиотства", от своего неумения восстанавливать родную глубину, когда его вышвыривает в бури на поверхности вод. Вторжение "человеческого, слишком человеческого" в неотделимость от глубины каждый раз кончается припадком и, наконец, совершенным безумием. Если бы Аглая поняла свою задачу защищать Мышкина, каков он есть, открытого каждой боли до юродства, если бы она стала проводником слепого (слепого от открытости другому свету), – Мышкин бы мог жить среди нас, зрячих к быту и слепых к Богу...
Но поводыря не нашлось.
Григорий Соломонович Померанц
